жизни нету совершенства, – брякнул Витёк. – Есть крабы – баб нету, есть бабы – крабов нету.
– Витёк, ты бы послушал радио, что там в сводках… – тихо сказал Бессонов.
Но профессор засмеялся, и женщины тоже улыбнулись.
– Замечательно… И как же нынешняя путина?
– Путина идет своим путем…
– Замечательно… Дома я покупаю какую-нибудь селедку в магазине, и с таким пренебрежением, а ведь мы никогда не задумываемся, каково ее добыть… Мне всегда было интересно посмотреть на ваш труд.
– Непосвященному в новинку это будет любопытно. Но когда человек втягивается, он все начинает мерить другими мерками. Он совсем иными глазами начинает смотреть на живое и на мертвое.
Профессор посмотрел на Бессонова заинтересованно: он не ожидал услышать из уст грубого на вид, крепкого мужика набор вне рыбацких слов.
– И как же он смотрит?
– Что вам сказать… Когда вы убьете одну-единственную селедку, вы, может быть, испытаете восторг, но когда вы убьете десятки и сотни центнеров живого, зальетесь чужой кровью, то… Ну, в общем-то, потеряет значение качество этой крови: рыбья она или чья-то еще.
– То есть? – профессор улыбнулся.
– Я же говорю: мы убиваем не просто рыбу – мы убиваем живое. А когда каждый день убиваешь живое, жизнь теряет ценность, смерть становится привычной… Тогда почти не замечаешь разницы, чья это жизнь и чья смерть. Вот и начинаешь чувствовать себя фабрикантом смерти.
– Фабрикантом смерти?
– Да, вроде машины смерти. Машине все равно, кто перед ней. Вот здесь холодно, пусто при этом. – Он положил ладонь себе на грудь. – Иной раз кажется, что так же мимоходом смахнешь с пути кого угодно… Я видел такое с людьми и видел убийц, которые не могли различить границу между жизнью и смертью. Они так и не поняли, что сделали.
– А что же евангельские рыбаки?
– Евангельские рыбаки? – Бессонов усмехнулся. – А я ведь об этом как-то не думал. Ну, давайте попробую придумать для них оправдание… Наверное, они ловили себе на пропитание… А мы… Да… знаете, большая рыба – это совсем другое… Ведь мы не знаем меры, совсем не знаем.
Ночью рыбаки долго не могли заснуть, слушали вой ветра и затяжные, нарастающие издали, разбухающие, заполняющие слух раскаты прибоя. И будто тайфун разносил мысли каждого на стороны, выдувало из голов шелуху их нынешнего бытия, и были они опустошенными и бессмысленными до такой степени, что им, наверное, хотелось плакать от изъедающей тоски: вот же, лежали под одной крышей с ними и беззаботно похрапывали пришельцы из той, нормальной, жизни и посапывали женщины, которых завтра уже не будет здесь, а им еще горбатиться и горбатиться неизвестно за какие коврижки.
Бессонов и двух часов не проспал, очнулся среди ночи. Ветер заметно улегся. Зыбь рушилась на берег, толкая перед собой упругий воздух, и при каждом волновом раскате дребезжало стекло в маленьком окошке. Во второй половине барака за столом он увидел согбенную худую фигуру в свитере, острые плечи и стал равнодушно гадать, чья спина. Но человек поднял голову, полуобернулся, блеснули очки, и Бессонов узнал профессора при мерцающем свечном огоньке. Бессонов выбрался из-под теплого одеяла, тихо сел, поеживаясь от сквозняка и сырости, надел старое трико с пузырями на коленях, рубашку, достал сигарету и пошел к столу. Молча опустился на лавку напротив профессора, который водил авторучкой в тетради, но не писал, а вычерчивал непонятные узоры, похожие на лабиринты: обводил клеточки по граням или пересекал по диагоналям. Профессор прервался, пусто посмотрел на рыбака и только кивнул ему. Бессонов показал профессору сигарету, взглядом спрашивая разрешения закурить. Тот опять кивнул. Бессонов закурил, выпустил дым в сторону двери – сквозняком подхватило белый шлейф, потянуло под притолоку.
– Океан так шумит, что совершенно невозможно заснуть, – громким шепотом сказал профессор.
Бессонов кивнул. Помолчали, и Бессонов в тон ему тихо спросил, глазами показывая в пол:
– И что вы на этот раз нашли там, в аду?
Профессор улыбнулся:
– Там все по-прежнему: костры и сковородки… – Но потом он задумался и вновь заговорил не то чтобы серьезно, а как-то кисло, как говорят о том, что давно вызывает раздражение: – Вот уж вообразите себе: глас вопиющего в пустыне. Люди таковы, что на веру безоговорочно принимают самую фантастическую добрую ложь… Ну пусть не только добрую, но, главное, фантастическую. И чем фантастичнее, тем больше поборников. А все, что могу рассказать я, способно взвинтить людям нервы – не более. Мне в любом случае не поверят. А если поверят, сделают вид, что не поверили. А если поверят и подтвердят, что поверили, то ничего ровным счетом не изменится. Мы так и будем жить и ждать, и думать о том, чего ждем… Впрочем, и думать не будем. И ничего не поделаешь с этим… – Он уставился в тетрадь, в вычерченный на целую страницу лабиринт, теперь уже не понимая значения собственного рисунка, и стал задумчиво обводить авторучкой вычерченные ломаные линии. – Что же вы хотите услышать от меня, Семён? Хотите услышать, что ваш остров в ближайшие месяцы ожидает катастрофа? Вы мне все равно не поверите.
– Наверное, не поверю, – пожал плечами Бессонов. – Я, пока живу здесь, уже раз семь слышал предсказания о близкой катастрофе.
– Вот то-то… – Профессор облокотился о столешницу и подпер ладонью щеку так, что очки его приподнялись кособоко. – Детей жалко. Но ведь они даже детей не вывезут.
Бессонов опять пожал плечами.
– Не говорите никому, Георгий Степанович.
– Вы так считаете? – Профессор взглянул на него с кислой улыбкой.
– Вы же сами сказали, что нет смысла.
Они опять помолчали, и профессор вздохнул:
– Ну что ж, давайте отправляться спать.
На следующий день вулканологов нагрузили свежесоленой икрой и балыками, а к вечеру, когда зыбь улеглась, Бессонов, взяв в помощники Витька, сам отвез их на кунгасе за несколько километров к югу, к Чайке – так назывался уголок с горячим радоновым ключом и тремя большими бетонными ваннами. Сюда дотягивалась последняя нитка проезжей дороги, и на Чайку, бывало, наезжал праздный народ – попариться под открытым небом. Бессонов посоветовал вулканологам залезать в ванны и ждать транспорт или отправить одного из парней налегке в поселок. Сами же рыбаки, истосковавшись по горячей воде, по баньке, только руки окунули в ванну и, попрощавшись с наукой, зашагали к кунгасу. Бессонов на ходу засмеялся:
– Ну наговорил старый пень, ну наплел…
– Кто? Чего? – спросил Витёк.
– Так, ничего, Витёк, поехали домой.
* * *
Было несколько выходов на переборку ловушек по крутой волне. Однажды до острова докатились огромные, с трехэтажный дом, валы. Они двигались при совершенном безветрии, размахивая гигантскими крыльями. Склоны каждой покрывали рябь и более мелкие волны, и на кунгас наваливалась чешуйчатая громадина, японский дракон, зелено-синий, с отблесками солнца, с гибкой пятнистой спиной. Клеенчатый флаг на бамбуковой палке, ради забавы воткнутый Витьком в отверстие для уключины, поник от безветрия, но уши сверлило нечто внезвуковое, закладывало, как при снижении самолета. Кунгас плавно летел вверх и проваливался меж зеленых хребтов. Души обмирали, и Витёк начинал гикать, смеяться, подхваченный безудержной радостью. Бледный, испуганный Свеженцев покрикивал с кормы:
– Витёк, не мельтеши!
Вал прокатывался под ними, кунгас с хрустом в укосинах плюхался плоским днищем в провал. Все удерживались на ногах, не бросали работы, три пары рук держали сеть ловушки, и, пока кунгас не вздыбился на новую рябую стену, руки проворно перебирали два метра сетки – руки сами знали дело, и они были азартнее своих господ. Вдруг крик:
– Витёк, потрави! Эдик, следи за кормой! – Шел новый вал, дель впивалась в разбухшие пальцы. А впереди, в зеленоватой толще, метались спины и хвосты: горбуша, горбуша, и вдруг крупная пятнистая кунджа вздыбила воду, брызги ударили в лица, во рту почувствовалась соль и горечь, камбала выдавилась меж продолговатых рыбин – желтым плоским брюхом на воздух, красный пучеглазый окунь ошалело выскочил из воды, ткнулся носиком в черный борт, шлепнулся на поверхность, секунду оглушенно лежал. Новый вал вздымал кунгас, потом еще и еще. И наконец вся свободная дель была выбрана, в тесном мешке – не меньше пятидесяти центнеров, несколько тысяч рыбин: темные с острыми хребтами спины, и красный окунек утонул в сильных телах лосося. Но вновь волна задирала нос